Пресса о спектакле «Три сестры» : 

28 января 2011 
Шитенбург Л.
Стоит ли смотреть «Три сестры» Льва Эренбурга в Небольшом драмтеатре// Город . 

Три года ждали. В современном театре спектакли столько не живут, а тут — ожидания. Небольшой драматический театр премьеры выпускает редко, зато уж и на пустяки не разменивается. Три года назад был чеховский «Иванов», теперь — «Три сестры».

Читать далее …

Эту пьесу давно уже не играют как драму из той, прошлой, навсегда утраченной жизни — воспроизвести манеры, быт, мировоззрение дочерей бригадного генерала столетней давности в редчайших случаях еще возможно, но ценой утраты какого бы то ни было смысла (как это случилось с прелестными «Тремя сестрами» Петра Фоменко). Все ключи от дорогих роялей потеряны безвозвратно. Но и попытки сделать сестер Прозоровых «ближе к народу» означают обычно лишь банальную вульгаризацию — и смысл ускользает столь же неумолимо (сентиментальных кокоток в платьях с турнюрами, стонущих «в Москву, в Москву!», за последние годы перевидали немало). Эренбург всей этой ерундой не занимается. В своем спектакле он отвечает на вопросы, которые этой пьесе попросту не осмеливались задавать, — и только в этой отчаянной режиссерской дерзости, пожалуй, и чувствуется движение времени: не спрашивали, потому что казалось, что ответы должны быть уже известны. Современникам автора. Или чеховедам. Или великим постановщикам прошлых лет (боже мой, неужели чего-то мог не знать Товстоногов?!) А Эренбург вот спросил.

«Отец умер ровно год назад… в твои именины, Ирина…» — наизусть известен текст, еще бы. Полдень, солнечно, именинный завтрак, приходите вечером, будет пирог. А как же, извините, прошу покорно, день памяти? Первая траурная годовщина? Быть может, сто лет назад в этом именинном завтраке и был благородный стоицизм, но те, о ком чеховские герои так любили пофантазировать на досуге, «те, кто будут жить после», они в такой день сначала пойдут на могилку. И спектакль Льва Эренбурга начинается с возвращения с кладбища. К накрытому столу. То ли поминальному, то ли именинному. В этом и суть. Эта мучительная двойственность и определяет происходящее в спектакле. Пьют вот, кстати, если кому интересно, тоже минимум вдвое больше положенного: за здравие и тут же — на помин души, должно быть. Перерывчик-то и впрямь небольшой.

Или вот вопрос: знают ли герои, что драма их жизни называется «Три сестры»? У Чехова — догадываются: Вершинин недаром говорит: «было три девочки». А был ли мальчик-то? В спектакле НДТ «три сестры» — это, помимо всего прочего, личная драма брата, Андрея Прозорова — Даниил Шигапов, обложенный толщинками, играет нелепого и опасно самолюбивого рохлю, живущего в вечной тени сестер и тоскливо заедающего болезненные комплексы (до того уж неуместен, что Вершинин поначалу принимает его за лакея).

Кстати и Вершинин (Константин Шелестун) с его коронной фразой «чаю не дают, так давайте хоть пофилософствуем» — неужели и вправду чаю нет? Нет как раз философии, одна сплошная контузия и ее невеселые последствия, а чаю не дают — потому что будет обед, ведь в отличие от «дам былых времен» нынешние любимого человека голодным не отпустят. И счастливая Маша накладывает подполковнику еду из всевозможных мисочек, а подполковник кушает с аппетитом, не упуская приятного случая порассуждать о том, что счастья нет. Вы кушайте, кушайте.

Те же, кто всерьез несчастлив в любви, в спектакле составляют мучительный любовный треугольник. Эренбург мужественно реабилитировал штабс-капитана Соленого (в бесподобном исполнении Вадима Сквирского), бесстрашно спросив автора пьесы: верно ли, что Ирина не знала о дуэли с Тузенбахом? Ее классическое «я знала» здесь — не экстатический самооговор, а прямая улика, но куда важнее, что бесконечная доброта и терпение барона (Кирилл Семин) в каждую минуту спектакля убеждает Ирину: отказать ему — значит совершить нечеловеческую жестокость. Гуманнее убить. И Соленый понимает без слов. Недаром первый поцелуй Ирины и Тузенбаха — с привкусом землицы на губах (цветочек в горшок сажали, перемазались. Поцеловались — и долго отплевывались потом потихоньку). Смертный привкус — во всем.

Не случайно в самом начале спектакля Ольга (Татьяна Рябоконь), уже изрядно помянувшая, еще не успев войти в дом, с порога воет свое «отец умер…», упрекая всех вокруг, включая и безукоризненно добросердечных господ офицеров — то ли рыцарей, то ли нянек, и именинницу Ирину (Мария Семенова), которая, «птица моя белая», без того живет, стиснув зубы. Хромоножка. (Отсюда семейный ритуал: генеральские дочки выстраиваются в шеренгу, крепко держась друг за дружку, и бодро маршируют «Левой, левой!» — правая у Ирины больная). Хромота — знак глубинного ущерба. Червоточины, еще до всяких разочарований обнаруживающей всю тщету «тоски по труде». Не взлететь «белой птице».

Взявший с места в карьер, почти без эмоционального разгона — к высотам отчаяния, страсти и скандала, этот спектакль до конца остается верен режиссерской логике. Эмоциональный накал, столь привычный в спектаклях НДТ (и достигаемый всегда с таким актерским мастерством, что вопрос о вкусе отменяется как безвкусный), — есть порождение этой логики, а никак не «средство к украшению». Истерика (или ее зияющее отсутствие) здесь — еще один аргумент в споре, способ выяснения истины. В самом деле: в сцене расставания Маши с Вершининым женщине, как известно, положено плакать. Боже мой, как же они плачут, наши Маши! Какие шедевры страдания удаются русским актрисам! А вот Маша в спектакле Эренбурга (я видела восхитительную Татьяну Колганову, а у них есть еще не менее восхитительная Ольга Альбанова) очень хотела бы заплакать, но ей трудно, потому что она как раз сходит с ума. «У лукоморья дуб зеленый, кот зеленый…» — сухая бесслезная истерика, пограничное состояние. И Кулыгин (Сергей Уманов) твердит свое вечное: «Ты Маша, ты — моя жена», потому что Маша уже не знает, что она — Маша.

Текст потревожен редактурой чуть-чуть, про «в Москву!» договорить друг дружке не дают (представить, что туда можно всерьез хотеть, все равно, что поверить, будто в порядочном доме чаю нет). Другая фраза стала ключевой: «ВСЕ делается не по-нашему» — говорит Ольга. В этом спектакле, умном, ироничном, грубоватом, отчетливом до жестокости, беспощадно современном, это самое «все не по-нашему» звучит как экзистенциальный вызов. И музыка, вопреки канону, не играет. Финальный «жизнеутверждающий» монолог Ольга читает как школьный диктант, со всеми знаками препинания. Не сказать нельзя, выговорить — невозможно. «Надо жить, милые сестры». Нельзя отступать от этого текста, нельзя отдать ни запятой. Надо жить. Точка.

Дмитревская М.
Зачем здесь эта вилка? Первые мысли об Эренбурге

Сегодня, 5-го декабря, в рамках фестиваля «Дуэль» на сцене «Балтийского дома» — премьера спектакля «Три сестры» в постановке Льва Эренбурга. Новую работу Небольшого драматического театра посмотрела Марина Дмитревская.
Читать далее …

В том, что два Льва (Додин и Эренбург) почти одновременно поставили «Три сестры» есть как случайность (оба репетируют долго, без календарных планов), так и закономерность.

Один режиссер-физиолог, Додин, почти завершает «чеховский круг»: не поставлен только «Иванов». Другой режиссер-физиолог, Эренбург, после «Иванова» (при том, с моей точки зрения, «Иванова» не получившегося), кажется, только заходит «в Чехова», заходит на новый этаж некоего здания своего театра.

Да, да, в «Трех сестрах» Лев Эренбург вышел из «подвала, похожего на пещеру» (ремарка «На дне»). Но я имею в виду тот «подвал» человеческого сознания и те «пещеры» — болезнь, пьянство, похоть, — которые определяли сознание своих до некоторой степени «пещерных» обитателей, людей «дна», даже если это был Иванов. Чехов — не писатель «подвалов», у него всегда — дом, есть и мансарды, и мезонины, и  веранды — и все это разные «этажи», энергии, смыслы. В «Трех сестрах», если говорить образно, Эренбург входит в человеческое обиталище, наверное, в бельэтаж его. Но здесь живут люди.

При этом в доме Прозоровых тоже очень низкий потолок, и наверняка в комнате с советскими вешалками (как в школах), серыми занавесками и серыми табуретками вокруг длинного стола под белой скатертью — душно, а окон нет. Обстановка почему-то напоминает советский быт 1950-60-х. В книге о Пастернаке Дмитрий Быков писал, что эта, уже советская культура, в своем интеллигентском воплощении была похожа на жизнь предреволюционной интеллигенции. Снизим уровень, «омещаним» героев, посмотрим на них с незлой иронией, добавим гротеска и получим мир эренбурговских «Трех сестер». Получим мир, где сестры сами подтирают пол, да и наследившие гости готовы подтереть грязь, а уж Соленый и свою рубашку пускает на тряпку, помогая Ирине…

После «Иванова» я боялась, что физиологизм, уведенный Чеховым в непроговоренное, но явно и разрушительно проявленный Эренбургом как первый и единственный план, будет ключом и к «Трем сестрам». Но, к моей личной радости, режиссер в «Трех сестрах» как будто укрощает режиссерское своеволие, которым он был так мил многим критикам, и двигается в направлении психологического театра. Это вовсе не отменяет этюдного метода, которым размята пьеса, но этюды эти более образны и менее однозначны, они описывают собой не состояния, как бывало раньше, а отношения. Скажем, очень советская Наташа притаскивает на именины Ирины подарок — отростки какого-то комнатного растения. И заботливый Тузенбах с Ириной сажают их в горшки. Руки их в земле, и когда, погладив Ирину по щеке, Тузенбах решает поцеловать ее (и она не против) — во рту у них оказывается эта земля, и они долго отплевываются… А потом, в другом акте, неистовый Соленый на фразе: «Но счастливых соперников у меня не должно быть…» перекусит ствол подросшего цветка, сломает. То есть долгий этюд превращается в развивающуюся метафору.

При этом, в лучших традициях Эренбурга, Ирина (Мария Семенова) здесь бледная анемичная хромоножка с палкой, абсолютно скорбное, неулыбчивое бесчувствие (только приложив к груди Бобика, она издает стон проснувшегося желания). У Соленого (Вадим Сквирский) болит зуб, и он с кровью выдирает его в третьем акте. Андрей (Даниил Шигапов) отсасывает из груди Наташи излишки молока и сплевывает их в стакан, Вершинину (Константин Шелестун) каждый подносит стакан водки, поскольку Александр Игнатьевич пьющий. У типичного советского служащего Кулыгина (Сергей Уманов) с жидкими сальными волосами и в обязательном коричневом костюме (на пиджаке обязательно должна быть перхоть) — во втором акте романчик с Ольгой (Татьяна Рябоконь), и понятно, по поводу какого такого затянувшегося «совета» они хохочут. А Вершинин вовсе не любит Машу (Ольга Альбанова) — сильную русскую бабу, которая и его поддержит, и Федора…

Надо сказать, не все мотивы в итоге прояснены, финальная страсть Ольги к Вершинину, сто раз возникавшая в других спектаклях, и их объяснение (то, которое обычно происходило с Машей) — воспринимаются необоснованным режиссерским трюком, диалог героев явно заглушен внутренним режиссерским монологом: «А я и так могу, я могу все переставить, все режиссерски оправдать. Ай да я!» Это, в общем, режиссерское бахвальство, которого всегда был не чужд уважаемый Лев Борисович, многое, как мне казалось, делавший в прежних спектаклях ради красного режиссерского словца. Вопрос «Зачем здесь эта вилка?» — периодически возникает. До истерики, как Наташа, не доходишь, но спрашиваешь.

Текст пьесы, конечно, подсокращен и несколько перекомпанован (Наташа сразу, во втором акте объявляет про вырубку еловой аллеи и цветочки, Соленый слит с Федотиком, а Анфиса с Ферапонтом, и непонятно, что так Ольга печется о Ферапонте), но не радикально, тем более, что текст «Трех сестер» уже давно превратился в «шум культуры»: его слышишь и не слышишь.

Когда Тузенбах (Кирилл Семен) уходит на дуэль, Ирина начинает уныло молоть в кофемолке кофе. Узнав о смерти барона, сразу достанет из собранного чемодана мешок с зернами (собирались везти на кирпичный завод) — и они сыпятся на пол, стуча, как камни. Сестры собирают их (время собирать камни), а потом произносят финальные реплики. Ольга диктует их со знаками препинания: «Будем жить! Знак восклицания. Пройдет время, запятая…»

А бледная Ирина все крутит колесико кофемолки. Все перемелется — кофе будет…

Герусова Е.
Кофе и слезы // Коммерсантъ С-Петербург. 2010. № 228 (4528). 09 дек.  

Петербургский «Небольшой драматический театр» в рамках проходящего в театре «Балтийский Дом» чеховского фестиваля «Дуэль» показал премьеру нового спектакля Льва Эренбурга «Три сестры». Смотрела ЕЛЕНА ГЕРУСОВА.
Читать далее …

Художник Валерий Полуновский выстроил по периметру дома Прозоровых длинные казенные ряды гардеробных полок с крючками, теперь по большей части пустующими. В центре — стол под белой скатертью, c хрусталем и белой сиренью. Это не салон для изысканных кавалеров, а гостеприимный дом, открытый для всех бесприютных офицеров, c их ранениями, наградными крестами и ленточками ордена святого Георгия.

В спектакле Эренбурга у этих самых офицеров даже в воспоминаниях о чихиртме и черемше читается не кулинарное знание, а память о местах дислокации. Они могут быть пьющими и нервными, но в этом доме они привыкли галантно и по-домашнему охранять сестер, служить им, завязывать шнурки на ботинках. Преданно носить на руках, оберегать от конфуза — ведь попивающая Ольга теперь не всегда может устоять на ногах. Эту роль замечательно остро, эксцентрично и вместе с тем очень аккуратно играет Татьяна Рябоконь. Ее героиня носит в корзиночке графин и граненый стакан, старается сохранять безукоризненную осанку.

Впрочем, чуть не все роли отточены в спектакле до замечательных живых портретов. Младшая сестра, Ирина (Мария Семенова) — самая суровая и строгая из сестер. Она хромонога, но подчеркнуто сосредоточенна и серьезна, чем-то напоминает народоволку. Гибель жениха для нее не несчастный случай, скорее проявление неизбежности рока. В сцене объяснения с Тузенбахом (Кирилл Семин) она пересаживает цветы, и их первый, пробный поцелуй скрипит землей на зубах.

Однако физиологическая подробность спектакля далека от натурализма, она перерастает в гротеск и служит созданию именно что психологического портрета. Наташа (Светлана Обидина) узнает время по поступлению молока в грудь — и Андрей (Даниил Шигапов) это молоко отсасывает и сплевывает в граненый хрусталь. Соленый (Вадим Сквирский) вырывает себе больной зуб, харкает кровью и моет пол собственной исподней рубашкой. А когда Ирина не может пересилить боль в хромой ноге, сестры подхватывают ее, и заклинают: «Левой, левой». Потому как и они не просто балованные взрослые командирские детки, а дочери военного, делившие с отцом его судьбу, умеющие подставить плечо, вымуштрованные самым интеллигентным образом.

Но от их дома уже ничего не осталось. Носится в стеганом халате и ночной рубашке бездумная в своем животном, инстинктивном желании построить свой дом на месте распадающейся семьи Наташа, орет на тихого Ферапонта. Закутанный в какое-то бабье тряпье сторож (роли старой няни и обоих поручиков в этом спектакле сокращены) дает вместо соски ее ребеночку пережеванный зефирчик, завязанный в замусоленный платок. Очень трогательно и комично играющий эту роль Сергей Уманов занят одновременно и в роли Кулыгина, обычного человека. От сцены к сцене накладной живот расхристанного, усыпанного какими-то ниточками Андрея (Даниил Шигапов) становится все больше, в полях его шляпы, как рога, застряли какие-то ветки. Он не только заложил дом, а уже ворует вилки со стола, тырит у военных портсигары и даже пытается стащить у доктора (Евгений Карпов) хирургические ножницы.

При всей фарсовой подробности в «Трех сестрах» нашлось место и лирической недосказанности. Конечно, нет сомнений в осуществившемся романе Маши (Татьяна Колганова) и Вершинина (Константин Шелестун). Но почему-то именно Ольга, так игриво вспоминавшая прозвище «влюбленный майор», рыдает при прощании с ним. А Вершинин не помнит, в кого он тогда был влюблен, он страдает от контузии.

Но не насмешка над чеховскими героями, не сострадание к ним и не их ностальгия становится содержанием спектакля Льва Эренбурга. А честное отношение к горю, которое необходимо перестрадать. Зачем? Так ведь как сказано у Чехова, «если бы знать».

Во втором действии Ирина судорожно ищет в своих приготовленных к отъезду вещах мешок с зернами, мелет ушедшему на дуэль Тузенбаху кофе. И домашний запах из кофемолки смешивается с их беззвучным горем.

В своем иногда замечательно непочтительном к классическому тексту трагифарсе Льву Эренбургу удается достичь главного чеховского содержания: как бы нелепа, жалка и комична ни была жизнь его героев, боль их от этого только усиливается. В финале сестры, единственный раз за весь спектакль, собираются в единую группу, по лицам их текут слезы. Ольга читает знаменитый монолог, четко расставляя знаки препинания, как текст, смысл которого не подвергается сомнению.

Шульгат А.
Поступь времени // Зрительный ряд. 2010. № 3.

Герои нового спектакля НДТ обречены на неуютную жизнь. Роптание, которым пронизана чеховская пьеса – «Живешь в таком климате, того гляди, снег пойдет, а тут еще эти разговоры…», «Я сегодня не обедал, ничего не ел с утра», – здесь более чем оправдано. Почти все персонажи нездоровы, и хуже всего приходится юной Ирине (Мария Семенова) – она тяжело хромает и опирается на палку. Машу (Ольга Альбанова) мучают простуды – ей то и дело приходится обматывать горло и поясницу теплыми платками. Соленого (Вадим Сквирский) терзает зубная боль – в конце концов, он вырвет себе зуб щипцами для сахара. Ольга (Татьяна Рябоконь) подвержена истерии на почве затянувшегося девичества.
Читать далее …

Сценограф Валерий Полуновский поселил Прозоровых в тесное помещение с множеством входов и вешалок для верхней одежды. Это настоящий проходной двор – здесь не то что жить, поговорить толком не удается. Можно лишь схватить рюмку водки со стола и, закусив конфетой, мчаться дальше, что, собственно, все и делают. Даже праздничный стол (у Чехова он все-таки манил закусками и наливками) закрыли салфетками так, что взвинченной Ольге тут же мерещится мертвое тело под простыней, и она бьется в припадке, вспоминая об ушедшем год назад отце. Время здесь не лечит, а только усугубляет болезни, придавая им необратимый характер.

В спектакле остро чувствуется несовпадение душевных устремлений героев и обстоятельств, обусловленных биологией. Одна лишь Наташа в исполнении Светланы Обидиной живет не просто в ладу с природой, а сугубо биологической жизнью. Редкий случай: Наташа не хамка, не захватчица, она по-своему трогательна и забавна, но движима исключительно животными инстинктами. Порой в ней видится чуть ли не единственное здоровое начало – именно она приносит в подарок Ирине молодое растеньице, словно символ продолжения жизни. Когда Наташа, нечесаная, в халате, прибегает к Андрею (к груди у нее подступило молоко), он приникает к ее соскам, как младенец, муж и любовник одновременно. Ночная кукушка дневную перекукует. Даже строгой аскетке Ирине удается вкусить чувственной любви, когда она, прижимая к груди крошечного племянника, стонет «В Москву…», точно это имя любовника.

Прозоровы, познавшие нечто большее, чем простая биология, обречены на неудачи. Андрей (Даниил Шигапов) расплачивается за слабохарактерность булимией и клептоманией. Эффектная Ольга в тоске по семейному счастью готова прислониться к любому, будь то неловкий, всклокоченный Вершинин (Константин Шелестун) или совсем уж неавантажный Кулыгин (Сергей Уманов). Но красиво убранными темными волосами и бархатными платьями с оборками Ольга слишком похожа на оперную певицу, чтобы устраивать свою жизнь с мужчинами из подручного набора. Смешная и горькая сцена с Наташей все расставляет на свои места: Ольга слушает арию Татьяны из «Онегина», замирая на особенно дорогих ей нотах, а невестка, чуждая «высокой страсти», суетливо вклинивается с бытовыми вопросами. И, в сущности, права Наташа – цветочки куда практичнее и полезнее старой еловой аллеи, да и Ферапонта (здесь дворовые люди Анфиса и Ферапонт слились в одного персонажа, уморительно сыгранного Сергеем Умановым) давно пора отправить в деревню. Но Ольге мешает классическое воспитание – куда девать эту нежность к старым деревьям, дряхлым няням, красивым и далеким кавалерам? Это же не вилка, просто так не выкинешь…

Мягкий, сдержанный Тузенбах Кирилла Семина безусловно предан своей невесте. Он почти прислуживает ей, то и дело поднимая оброненную палку, однако судьба не подарит ему даже поцелуя: сначала на губах окажется земля из цветочного горшка, а затем, то ли с досады, то ли от неловкости, Ирина укусит жениха. Вся любовь сильной, отчаянной Маши уйдет на ожидание Вершинина да на несколько жадных ласк. Приходится искать утешение в водке. Впрочем, пьют здесь почти все, а подполковник так и вовсе стаканами.

История о трех сестрах, рассказанная двумя докторами, Чеховым и Эренбургом, вполне могла бы превратиться в стопку медицинских карт, и зрителям ничего не оставалось бы, кроме как сочувственно цокать языком. Но актеры и режиссер удержались от чрезмерного увлечения патологией, и спектакль получился не о посторонних больных, а о нас с вами. И особенно значимым в звуковой партитуре, кроме назойливых звуков вальса «Амурские волны», становится финальный монолог Ольги, когда она отчетливо произносит не только слова, но и знаки препинания. Ей вторит стук рассыпавшихся кофейных зерен, которые собирает Ирина, так и не успевшая сварить жениху кофе перед дуэлью. Это поступь времени – жестокого, больного и неуютного, – но, как известно, жить и умирать приходится именно в нем.

15 декабря 2010
Ренанский  Д.
«Три сестры» Льва Эренбурга 

После трех лет репетиций петербургский Небольшой драматический театр наконец-то показал премьеру своего второго спектакля по Чехову
Читать далее …

Первым был выпущенный в 2007 году «Иванов». Эта работа НеБДТ трактовала чеховскую драматургию настолько радикально, что давно анонсированных и многократно откладывавшихся «Трех сестер» ждали с объяснимым нетерпением. Интерес к спектаклю подогревался обстоятельствами как внешнего, так и внутреннего порядка.

С одной стороны, новой постановке Эренбурга суждено было завершить петербургскую дистанцию юбилейного чеховского марафона, да еще и вписаться в контекст, заданный недавней премьерой «Трех сестер» Льва Додина. С другой – после летней гастроли выдающейся (к сожалению, постыдно недооцененной пресыщенной Москвой и косным Петербургом) мхатовской «Вассы Железновой» от Эренбурга ждали, как никогда, «чего-нибудь эдакого».

Одним из самых пронзительных в «Вассе» был эпизод, в котором Железнов ловил взглядом падавшие из самовара капли кипятка, пока они наполняли стакан с высыпанной туда отравой, неумолимо приближая конец героя-самоубийцы. Эренбургу удалось сгустить течение времени, сделав осязаемыми атомы уходящих мгновений. Эта грандиозная в своей простоте сцена рифмовалась с финалом спектакля, с физиологически досконально сыгранной Мариной Голуб сценой умирания: жизнь оставляла Вассу постепенно, словно бы в рапиде. Вот и в «Трех сестрах» Эренбург завороженно наблюдает за течением человеческой жизни и ставит многоточие высыпающимися на пол, словно песчинками в часах, зернами кофе – так и не сваренного Ириной не вернувшемуся с дуэли Тузенбаху.

Цепко хватая за шиворот человеческую жизнь и отражая ее в зеркале театрального гротеска, Эренбург почти всегда наводит мосты между досценическим прошлым героев своих спектаклей и их постсценическим будущим. Этот талант особенно пригодился для пьесы, героини которой застряли в безвременье между смертью генерала Прозорова, отходом военных из города и чаемой, но призрачной Москвой.

Порывистая, трепетная активность «Трех сестер» Небольшого драматического особенно заметна на фоне статики «Трех сестер» Малого драматического. У Эренбурга всё – драматически наполненное движение, начиная с замечательного вихревого зачина спектакля, в который буквально врываются вернувшиеся с кладбища сестры Прозоровы и сопровождающие их офицеры. Годовщина смерти отца; еле сдерживает истерику Ольга: в сервированном в советском духе поминальном столе, покрытом белой салфеткой, ей видится стол прозекторской. Смех сквозь слезы, предобморочное состояние, нашатырь.

Сцена из спектакля «Три сестры» в постановке Льва Эренбурга

Так бескомпромиссно подробно и основательно, как Эренбург в НеБДТ, в сегодняшнем русском театре трудится мало кто. Бесчисленное количество раз вспаханное и уже, казалось бы, окончательно опустошенное поле чеховского текста цветет и плодоносит. Хромая Ирина откидывает палку и пытается, превозмогая недуг, передвигаться без помощи готовых прийти на выручку военных («Человек должен трудиться, работать в поте лица»). В конце первого акта она берет Бобика на руки и, приложив к груди, дает ему прокусить свой сосок – рано состарившаяся анемичная младшая Прозорова жаждет во что бы то ни стало почувствовать нерв и сок жизни. Очнувшись после одного из припадков, контуженный Вершинин гладит рукой ковер, любуясь рисунком, покрывающим символ домашней жизни и устроенного быта («У меня в жизни не хватало именно вот таких цветов»). Вслед за репликой «Если не дают чаю, то давайте хоть пофилософствуем» он разливает по рюмкам водку, причем женщины пьют наравне с мужчинами: жизнь сестер Прозоровых сурова, они – дочери полка. Да и пространство Валерия Полуновского, с выстроенными по периметру сцены рядами гардеробных секций, выглядит не домашним, а казенным.

Фирменные эренбурговские лацци рассыпаны по всему спектаклю. Соленый на всякий случай носит с собой уже успевшую пообтереться и то и дело выпадающую из кармана белую перчатку. Вершинин принимает безмолвно-бесхребетного Прозорова за лакея и дает ему на чай. Помогая Наташе сцеживать молоко, отсасывая и сплевывая в бокал, инфантильный Андрей на миг дольше положенного застывает у груди супруги. Маша выстукивает пальцами по лбу нервную морзянку, ее сигнал принимает Вершинин. «Вот вам чехартма, мясное угощение», – приговаривает Соленый, выдирая себе ноющий зуб. В подарок на именины Наташа приносит росток цветка; сажая его, Ирина и Тузенбах вымазывают руки в земле, которая остается у них на зубах после первого прикосновения и поцелуя. Во втором акте Соленый в припадке ревности перекусывает ствол выросшего растения («Счастливых соперников у меня не должно быть»).

С мхатовской «Вассой Железновой» «Трех сестер» Небольшого драматического сближает общий вектор режиссерского поиска. Эренбургу по сей день нет равных в умении показать на сцене нерв человеческой жизни, но в нынешнем году на смену корчившимся в судорогах героям «Иванова» и «На дне» пришли спектакли, где натурализм, привычный для основателя НеБДТ, более, чем прежде, опосредован психологизмом. Правда, в отличие от «Вассы», нельзя сказать, что режиссуре Эренбурга это опосредование идет исключительно на пользу: в сравнении с другими спектаклями НеБДТ театральная материя «Трех сестер» все же куда менее выразительна. В последней премьере прекрасно-корявый, колюще-режущий эксклюзивный натурализм эстетики Небольшого драматического вдруг разжижается пусть очень изобретательными и качественными, но довольно-таки расхожими приемами психологического театра. Разницу замечаешь сразу – как если бы после стопроцентного, сразу валящего с ног спирта вам налили очень хорошей водки.


Катерина ПАВЛЮЧЕНКО

Почему на свете счастья нет?
Санкт-Петербургские ведомости
Выпуск  № 006  от  17.01.2011

Премьеры в Небольшом драматическом театре случаются нечасто. Потому внимание к ним всегда особенно пристальное. Лев Эренбург репетировал пьесу «Три сестры» больше трех лет. И вот наконец состоялась одна из самых интересных премьер прошедшего года.
Читать далее …

Художник Владимир Полуновский накрыл для персонажей Чехова вытянутый вдоль сцены стол. Такой у НДТ уже есть в спектакле «В Мадрид, в Мадрид!». Только за тем столом вынашивались планы убийства, а этот объясняет подчеркнутую экзальтированность сестер Прозоровых и компании: все они, за редким исключением, пьяны. Начали на могиле отца и вернулись домой продолжать, совмещая поминки с празднованием именин Ирины.

Ирину (Мария Семенова) режиссер Эренбург сделал хромой. Она, нежная, тонкая, бледнолицая, так не похожа ни на кого вокруг ни лицом, ни телом. И подпорка не так уж и сильно уродует ее. Скорее делает еще более беззащитной, вызывающей у влюбленного в нее барона Тузенбаха (Кирилл Семин) маниакальное желание беспрестанно зашнуровывать то один, то другой ее ботинок.

Няньку, с которой старшая Ольга (Татьяна Рябоконь) впоследствии переедет жить в гимназию, Эренбург как персонажа вычеркнул, придумав вместо нее дополнительную роль актеру Сергею Уманову. В одной сцене он – порядочный и безнадежно нелюбимый муж Маши, учитель, в другой – гомерически смешной «нянь» Ферапонт. Закутанный, как кулема, в платок, с испещренным морщинками лицом.

Актеру Даниилу Шигапову, играющему Андрея Прозорова, подкладывают толстинки: в этом спектакле он страдает от избыточного веса и пухнет прямо на глазах. За соблюдением его диеты пытаются следить сестры и жена, но многочисленные ложки, внезапно с оглушающим звоном выпадающие из его карманов, тайное делают явным: Андрей ест втихаря, всухомятку, торопясь, как бы его не застукали. А когда его обнаруживают на месте преступления, он срывается на забитого Ферапонта. И начинает пить. Пить и приставать к окружающим с удушающими подробностями своей несложившейся семейной жизни.

Наташа, его жена (Светлана Обидина), – пожалуй, самая большая неожиданность этого спектакля. Впервые режиссер и актриса не делают ее самкой и сволочью, которая утвердилась в доме Прозоровых, расплодившись в весьма короткие сроки.

Она – женщина, которая пытается спасти покой в этой разваливающейся семье и оберечь детей от пьющего истеричного отца, в которого Андрей превращается довольно скоро. В безвкусном платье вначале, с задравшейся юбкой, из под которой виднеются «розовые щечки» – панталоны (солдафонский юмор в доме Прозоровых имеет успех), эта Наташа – всегда объект для шуток, повод для бессмысленного застольного разговора. Так, языки почесать, поупражняться в злословии. А Наташа тем временем так же нежно, как Тузенбах, шнурует сапожок Ирины, то и дело снимает то с брюк, то с вязаной кофты Андрея бесконечные нитки, которые его облипают, как пиявки больное тело.

У Эренбурга она не появится во втором акте царицей провинциального поместья. Она в распоясанном стеганом халатике будет метаться между коляской и пьяным мужем. С отчаянными глазами и в дурацком, не к месту надетом шелковом чепце. Несчастная женщина, готовая прощать и жалеть, как только перепивший Андрей схватится за начинающее шалить сердце.

У Льва Эренбурга, как и у Чехова, есть не просто констатация факта: в жизни редкие любови оказываются взаимными. Он еще и подшучивает над этим, причем отчаянно. Вот возвращаются с собрания учитель Кулыгин и директор гимназии Ольга. Где-то явно пропустили рюмочку-другую. И сами, как расшалившиеся гимназисты, плюются друг в друга вишневыми косточками, дерутся свернутыми в трубочку бумагами. Им хорошо вместе, весело, и совершенно очевидно, что эти два человека нашли бы о чем говорить и способ ужиться вместе. Но у Кулыгина – Маша. У Ольги – бесконечное ожидание Москвы.

Такой же невыносимо надрывный дуэт выходит у Татьяны Калгановой, играющей Машу, и Константина Шелестуна – Вершинина. Этот Вершинин разве что плечами широк и высок. Больше достоинств нет. Некрасив, лысоват, канючит по поводу своей сумасшедшей женушки и двух дочек… Проблемный мужчина, одним словом. Но любовь – это же истинное чудо, откуда она берется – никто не ответит. И Маша влюбляется, привязывается так, что, кажется, сама теряет рассудок, когда Вершинин уходит. Вернее, уползает от нее в прямом смысле слова. Вот обнялись они на прощание и повалились в объятиях на пол. Но – пора, пора. А Маша не отпускает, вцепилась мертвой хваткой. И только остается Вершинину, крикнув: «Заберите ее!», – отползать вдоль ее распластанного по полу тела, оставив «на память» сапог с левой ноги.

В персонажах Чехова много жертвенности. Эренбург заостряет на ней внимание. Мученического вида Соленый (Вадим Сквирский) своей рубашкой моет пол, помогает любимой Ирине. А когда она не отвечает ему взаимностью – сам вырывает себе зуб. Чтобы боль тела хоть ненадолго заглушила страдания души. И доктор (Евгений Карпов), душевный хороший человек с незадавшейся жизнью, напившись, под звуки вальса вскидывает руки в кавказском танце. Ему бы разгуляться, а жизнь вписана в эти проклятущие три такта.

Пожалуй, впервые в постановке Льва Эренбурга нет физиологии как таковой. Того, чем он, врач по первому образованию, всегда так славился: кишки на сцене, натурального вида сгустки крови и так далее… «Три сестры» у него получились великолепным, глубоким психологическим анализом, очередной человеческой попыткой ответить на вопрос: почему же на свете нет счастья? Почему максимум, что людям отведено, – это покой и воля? Почему мы не видим возможного счастья, которое совсем рядом? И понимаем, как Ирина, что уже слишком поздно, лишь когда не остается в живых того человека, который бы помог нам завязать непослушный шнурок…

Гусев А.
СЕСТРА ТОЧКА СЕСТРА ТОЧКА СЕСТРА ТОЧКА//Империя драмы. 2011. Февр. № 43.

Поэт подобен рыбаку, только ловит он не обычную рыбу, а бессмертную.
Я хочу сказать, такую рыбу, которая могла бы продолжать жить, будучи вытащена из воды.

Антонио Мачадо

Хороший текст рассказывает прежде всего о самом себе. Так, в стремлении сестёр Прозоровых в Москву Москва менее важна, чем обстоятельства и механизмы этого стремления. Этот тезис, в европейской лингвистике давно уже ставший каноническим, в России всё ещё звучит эстетским эпатажем, — из чего не следует, что к здешним текстам он применим хуже. Применим он и к тому единственному месту, где Россия всё ещё существует взаправду, — к сцене Небольшого Драматического театра. (Той самой, которой взаправду так по-прежнему и не существует.) Спектакли этого театра, коих ныне пять, хороши до единого, и потому рассказывают они, в первую очередь, о собственном устройстве; а уж сквозь него — обо всём, о чём зритель спросит: о человеке, России, Боге, душе и проч. Проще всего было бы написать о том, чтó спектакли НДТ отвечают на мои вопросы — обо всём этом — мне, лично; но за публикацию личного, о чём мало кто знает, брать гонорары постыдно, устройство же спектакля есть условия выработки смысла, создание которых является единственно творческим актом, поэтому речь о нём.
Читать далее …

Любой текст существует на нескольких уровнях одновременно, и в НДТ от спектакля к спектаклю меняется уровень автоописания. Дипломный «Мадрид» задал интонацию будущего театра: предсмертная герметичность, в которой мелочи болезненны и нелепы своей важностью, а универсалии повсюдны и оттого неопознаваемы, как башня, в которую уткнулся лбом. «Оркестр» рассказывал о способе бытования и устройстве новообразованного коллектива: живая нитка скетчей и флэшбэков, нотная линейка с пятнами событий; предметом рефлексии становилась неясная ещё тогда обязательность целого. Из интонации и ощущения общности, обоснованных спектаклями, родилась тема: «На дне», если говорить громко, можно расценивать как энциклопедию национальной идентичности. Содержание переросло сюжет (в первых спектаклях оно от него вовсе не зависело), и, скажем, безголосый Сатин, упорно забивающий торчащие отовсюду ржавые гвозди, — фигура из идеологического памфлета, одна стоящая томов наукообразных рассуждений о национальной идее. На «Иванове» же возникло ощущение если не инерции, то подведения итогов: интонация окрепла и переросла в стиль по имени натурализм, тема повернулась чуть иной стороной, продемонстрировав объём, — однако уровень остался тем же. Удачно, впрочем, взятая пауза. Первое прикосновение к Чехову потребовало переоценки и перераспределения накопленного арсенала; например, мрачная карнавальность, унаследованная от «Мадрида» и бывшая там формообразующим элементом, вернулась в сцену финального парада-алле из «Иванова» уже мотивировкой для главного героя. Отныне — спокойствие, только спокойствие и ничего, кроме спокойствия. Консилиум докторов Чехова и Эренбурга на три года удалился для выработки диагноза. В «Трёх сёстрах» Небольшой драматический театр манифестирует собственный метод. А, по высшему эстетическому счёту, именно этот уровень является для автора точкой зрелости.

Разумеется, и на всех «предыдущих» уровнях новый спектакль обилен событиями и новшествами. Стиль, прежде бывший инструментом анализа поступков и желаний героев, обрёл самостоятельность: в густонаселённых эпизодах Эренбург порой выводит персонажей из пространства непосредственного действия (как Солёный в I акте у задника или Ирина в III акте на линии рампы), а их внутреннее действие — в статике, вне фабулы — оказывается едва ли не сильнее и важнее взаимоотношений, клубящихся тем временем в центре сцены. Конечно, магнетическое молчание — не то, чему стоит удивляться у по-настоящему крупных актёров русской психологической школы (а все актёры НДТ, поголовно, всё «набирают» из года в год), но в прежних спектаклях Эренбурга, с их триумфом функциональности, подобная мощь «комментария», вынесенного на обочину сценплощадки, была попросту невозможна. Для этого обочину должна была обагрить кровь Иванова.

Нова и явственность образной конструкции: ахиллесова пята превозносимого Эренбургом этюдного метода — фрагментарность построения. В «Трёх сёстрах» впервые столь многообразно и последовательно оформлены сквозные линии: возможно, работа на больших сценах — на «Грозе» и «Вассе» — привила режиссуре Эренбурга вкус к «несущим» (в инженерно-архитектурном смысле слова) концептам, а возможно, просто срок пришёл. «Военно-кавказская» линия: от белого холмистого ландшафта празднично-поминального стола — через пение «Сулико» и лезгинку Чебутыкина под вальс «На сопках Манчжурии» — ко всем кавказским обертонам Лермонтова, которого Солёный Вадима Сквирского играет всерьёз (вплоть до дуэли); да и много ли было годов в истории России, когда она не воевала с Кавказом? Если не оговорено, что за война, — значит, кавказская. А война была: тому свидетельством контузия Вершинина, настигающая его в разгар философствований о будущей светлой жизни. И поделом. Нельзя такое говорить безнаказанно.

«Пушкинская» линия: от диковинного «лукоморья» — через цитаты из «Онегина» (оперную, с пластинки, и поэтическую, вместо признания Ольги Вершинину) — к бюстику Пушкина. То, чем живы сёстры Прозоровы, зачем-то знающие пять языков; «мы воспитаны, быть может, странно», — говорит Ольга Наташе, пока звучит ария Татьяны. Она и пластинку-то поставила не то для того, чтобы успокоиться после безобразной сцены скандала, не то для того, чтобы объяснить Наташе, на фоне чего эта сцена кажется, не может не казаться безобразной. Тщетно: музыку Наташа послушать готова, чего ж не послушать, но почему это должно как-то там повлиять на её поступки и нужды, ей решительно невдомёк. Интеллигентское идолище культуры — обитель, в которую не попасть никому, кроме тех, кто уже там живёт; «облагораживающему влиянию культуры» подвержены лишь те, кто ею обладает, кто ею воспитан и ей обучен, и помочь она не может ни миру, ни чужим — только своим. Ольга это понимает на глазах зрителя, Тузенбах знает давно: пока он предлагает устроить благотворительный концерт в помощь погорельцам, Вершинин решительно и успешно материт своих солдат, разгребающих пепелище, и слова Тузенбаха на этом фоне нелепы и жалки, и ему это известно. Просто больше ему предложить нечего. И недаром точкой предельного отчаяния в спектакле становится сцена, когда Маша, твердя о лукоморье, буквально теряет рассудок. Контакт потерян. Единственный, которым можно было жить.

Самая подробная линия спектакля — «обувная», она же — лирическая: от бесчисленных взаимных обуваний-разуваний (для женщин это знак внимания, а военные сапоги мужчин и вправду трудно самому надевать и снимать) — до знаков безответной любви (роза, которую Солёный укрывает от холода в двух сцепленных валенках) и любви взаимной (белый валенок Маши и чёрный сапог Вершинина). В странном соответствии с любовной лирикой находится и другой извод той же темы — «трудовой»: хромоножка Ирина на фразе «человек должен трудиться, работать в поте лица» далеко отбрасывает палку и, громко стуча башмаками, пытается пройти по авансцене сама, без посторонней помощи, а Тузенбах кстати припоминает — в качестве иллюстрации к своему пожизненному безделью — об отцовском лакее, стаскивавшем с него сапоги… Странность этого образного сближения Эренбургом, разумеется, не измышлена; собственно, главная проблема пьесы Чехова «Три сестры» как раз в том и заключается, что её прошивают две линии — мечты о любви и мечты о труде, и сделать эти линии не параллельными у постановщиков не получается практически никогда. (Помнится, Годар в фильме «Страсть» успешно доказал не то что связь, не то что неотделимость — неотличимость любви и труда; но то был Годар.) И именно то, что Эренбург эту проблему не «пропустил», что взялся за её решение, что, нагрузив пьесу сверх чеховских пудов любви (которых здесь, право же, больше, чем в «Чайке») ещё, пожалуй, столькими же своими, он придал теме труда свою «фирменную» сверхосязаемую конкретность, — именно это и «вывело» его спектакль на новый уровень разговора. Понудив рассказать о методе: возможно, больше, чем ожидалось, и с чеховской нелицеприятностью.

Сквозные линии, написано выше, вроде бы призваны преодолеть фрагментарность построения: как бы не так. Из-за того, что образы переходят из эпизода в эпизод, швы между этими последними менее заметны не становятся. Это само по себе не плохо (плавное течение повествования вряд ли стоит считать непреложным требованием); это всего лишь важно. Причина «глубокого штопора», в который уходят герои эренбурговских спектаклей в каждом, без исключений, эпизоде (и за который так любят упрекать НДТ критики, настаивающие на своём праве на робость), кроется не столько в специфике авторского мировоззрения, сколько в пресловутом этюдном методе: чем меньше площадь поверхности, тем выше давление. Можно бы, конечно, при сборке спектакля проделать трудную работу по «убиранию швов» — но тогда давление автоматически выравняется, распределится на трёхчасовой объём и станет, скажем так, весьма средним. А следом уйдёт и плотность взаимодействия, которая для русской психологической школы является критерием абсолютным, а в театре-студии (недаром же слова «этюд» и «студия» однокоренные) ещё и даётся чуть не даром. Суть, однако же, в том, что в «Трёх сёстрах» эта плотность — и, стало быть, эта «шовность» — начинает определять смысл спектакля.

Будничность, с которой здешние персонажи излагают свои возвышенные мечты, полное отсутствие ажиотажа и очарованности у слушателей — не от скептицизма постановщика, а от семейности происходящего. Здесь все всё обо всех знают, и ни один из монологов не становится сюрпризом для окружающих: ну конечно, дорогая, мы поедем в Москву, и разумеется, ваше высокоблагородие, через двести-триста лет жизнь будет лучше. Не стоит думать, что этой будничностью мечты обесценены — скорее наоборот: так в них, по крайней мере, может появиться хоть какая-то основательность (уж во всяком случае бóльшая, чем во внезапных лучезарных воспарениях в контровом свете). В скотеющем, по чеховскому слову, мире коровье упрямство мечтаний и философствований — не жвачка, но ярмо. Герои спектакля Эренбурга — не восторженные глупцы, за чайной церемонией тоскующие по неведомом труде; их мечты — тоже труд, столь же повседневный и изнурительный, как телеграф и кирпичный завод, а иной зритель, пожалуй, даже сочтёт, что и столь же важный, просто не всем доступный. Лишь тем, кто странно воспитан. Далёкая «сверхзадача», которую мысленно держат перед собой исполнители в каждом из этюдов (и понятие которой, что важно, Станислав­ский позаимствовал из мировоззрения чеховских героев), в условиях режиссёрского нежелания «скрывать свою кухню» и «убирать швы» сама более всего походит — не только по сути, но и глядя из зрительного зала — на мечту их персонажей. Спектакль «Три сестры» — про то, как люди, вышедшие на сцену, удерживают сверхзадачу.

А поэтому не только «мечты — тоже труд», но и труд — тоже мечты. Кирпичный завод, с его конкретными, немедленно вынимаемыми из печи плодами труда, остаётся недостижимым; всё, что есть, — это телеграф и уроки. Финальный монолог Ольга читает полностью, артикулируя все знаки препинания, а Ирина крутит ручку кофемолки, и это не бездумная попытка постановщика во что бы то ни стало «по-новому» интерпретировать канонический, в зубах навязший текст: это просто диктовка, диктант. Ирина — телеграфистка. Ольга — учительница. Одна отстукивает ритм ключа себе по лбу, у другой раскалывается голова. Обе занимаются тем, что отправляют текст в неизвестность, «в далеко», возможно — в никуда. «Тридцать пять тысяч! — в ужасе кричит Ольга, когда Андрей признаётся ей в сумме карточных долгов. — Где я возьму столько уроков? Здесь же некого учить!» Этой реплики нет у Чехова (хотя он о ней
и знал), — как не сказано им и то, что список выпускников местной гимназии за пятьдесят лет составляет малюсенькую книжку, которую можно поместить в карман для жилетных часов. Но героям спектакля важно не это: жить мечтами — это их труд. Потому что — здесь-то метод и становится содержанием — таков труд и тех, кто взялся этих героев понять и… нет, не сыграть: исполнить. Кто тоже жив семейностью-студийностью происходящего, кто странно воспитан Эренбургом и для кого этюдная разработка мечты, изо дня в день отправляющая в «глубокий штопор», — единственно возможный способ жизни и залог её подлинности. Кто тоже отправляет текст — хрестоматийный, как спряжения латинских глаголов, ставших в спектакле русскими; текст — чужой, надиктованный, но засевший «гвоздём в голове» — в неизвестность, во мрак зрительного зала, до которого более ста лет. Возможно — в никуда.

СПбГБУК "Театр-студия "Небольшой драматический театр"

на сайте использованы фотографии Михаила Павловского, Марии Павловой, Галы Сидаш, Тимура Тургунова, Павла Юринова, Елены Дуболазовой, Ирины Тимофеевой, Евгения Карпова.

Яндекс.Метрика